Сергуненков Борис Николаевич - Хитрая курица 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

- Без Автора

Исэ моногатари


 

Тут выложена бесплатная электронная книга Исэ моногатари автора, которого зовут - Без Автора. В электроннной библиотеке forumsiti.ru можно скачать бесплатно книгу Исэ моногатари в форматах RTF, TXT или читать онлайн книгу - Без Автора - Исэ моногатари без регистрации и без СМС.

Размер архива с книгой Исэ моногатари = 82.38 KB

- Без Автора - Исэ моногатари => скачать бесплатно электронную книгу



ИСЭ МОНОГАТАРИ
Повесть из Исэ
***
Файл создан на основе издания: Исэ моногатари. – М.: Наука, 1979.
В файл не вошли "Дополнения: Камо-но Тёмэй. Записки из кельи" и "Приложения: Вяч. Вс. Иванов. Н. И. Конрад как интерпретатор текста".
Проставленные в печатном тексте ударения обозначены апострофом перед уд'арной гласной.
От редакции
Читателю книг серии «Литературные памятники» хорошо известны принципы, согласно которым они отбираются и издаются. Но сейчас перед читателем не совсем привычный тип книги: двойной литературный памятник. Во-первых, это один из памятников японской культуры – повесть «Исэ моногатари» (X в.); во-вторых, один из памятников переводческой и филологической культуры начальных лет Советской власти – русское издание повести.
Русское издание было опубликовано в 1923 г. во «Всемирной литературе», основанной А. М. Горьким, спустя тысячу лет после того, как повесть появилась в Японии. В уведомлении к «Всемирной литературе» (1919 г.) объявлялось, что «делается впервые попытка при помощи русских востоковедов приобщить в сознании русского читателя памятники Востока к мировой литературе, соединив их с памятниками литератур Запада». Там же говорилось, что «русские востоковеды охотно откликнулись на призыв передать понятною русскою речью замечательные и характерные произведения восточных писателей, над которыми они работали всю свою жизнь».
В числе первых, отозвавшихся на новые требования времени, были такие замечательные ученые, как С. Ф. Ольденбург, Б. А. Тураев, В. М. Алексеев, В. В. Бартольд, Ф. И. Щербатский, Б. Я. Владимирцов, Н. Я. Марр, Ю. И. Крачковский, В. К. Шилейко, И. А. Орбели, В. А. Струве; среди них был и 28-летний Н. И. Конрад, в будущем академик, один из основоположников и руководителей серии «Литературные памятники» Академии наук СССР.
В тот ранний период своей деятельности японоведа-филолога Н. И. Конрад уделил внимание двум произведениям японской классики: «Запискам из кельи» Камо-но Тёмэя (XIII в.) и «Исэ моногатари» – лирической повести древней Японии, как он назвал ее в подзаголовке к изданию 1923 г.
Выбор этот вряд ли был случаен.
«Исэ моногатари» создавалась во времена первого расцвета хэйанской культуры, изумительной по богатству и тонкости переживания мира. Но «Исэ моногатари» – не только книга далекой эпохи. Это – одна из основополагающих книг японской классической литературы. В ней с отчетливостью итога выражены многие родовые черты будущей национальной культуры.
«Записки» Камо-но Тёмэя – памятник одной из самых драматичных эпох в истории Японии, когда на смену старинной аристократии пришли воинственные владетели из восточных областей страны.
Н. И. Конрад, разумеется, опирался в своих трудах на многовековые исследования японских филологов. В смысле строго филологическом переводы его безупречны. Впрочем, он всегда подчеркивал, что в фактической стороне дела превзойти японцев иностранному исследователю вряд ли возможно. Но далее, а точнее почти одновременно, возникала проблема освоения и интерпретации, и следует сказать, что уже первые работы Н. И. Конрада закладывали основы нового востоковедения. Ведь создавались они в начале 20-х годов. Историческая эпоха во многом подсказывала и особенности выбора произведений для перевода, и их интерпретацию. Тревожная драматичность «Записок» Камо-но Тёмэя находила отзвук в душе молодого ученого, российского интеллигента, отдавшего свои знания служению Советскому государству. Перевод «Записок» осуществлялся человеком, который основал университет в городе Орле, одним из активных строителей советской культуры, напряженно размышлявшем о путях ее развития.
«Исэ моногатари» – истинное начало огромной работы Н. И. Конрада по созданию теории японской культуры в историческом освещении. А эта тема его научного творчества находится в несомненной связи с эпохой, историзм которой живо ощущался мыслящим человеком. Сам факт издания «Исэ моногатари» во «Всемирной литературе», грандиозном предприятии А. М. Горького, намеревавшемся дать широким массам народа все богатство мировой книжной культуры, требовал по крайней мере два качества работы: с одной стороны, строгую подлинность произведений, над которыми ученые и переводчики «работали всю свою жизнь», с другой – демократичность подачи материала, передать который нужно было «понятною русскою речью». Эти два качества характерны для всего творчества Н. И. Конрада. Они порождены стремлением ученого к историзму интерпретации текста, тем, что позже стали называть системным подходом к культуре, что ярко проявилось уже в данной работе.
«Понятная русская речь» для Н. И. Конрада – осязаемый итог многостороннего, иерархического осмысления литературного произведения: достаточно вчитаться внимательно в его очерк морфологии лирического отрывка во вступлении к «Исэ», а затем обратиться к самим переводам. Перевод им уже в те времена понимался как категория философии культуры. Проблеме перевода посвящены замечательные размышления Н И. Конрада тех лет в его рецензии на книгу переводов Юлиана Шуцкого.
Перевод «Исэ моногатари», статьи и комментарии есть цельный и стройный труд, на котором неизгладима печать личности ученого и эпохи создания. Книга эта положила начало и советскому научному японоведению, и советскому художественному переводу с японского. В ней ясно выражено традиционное для русской культуры уважительное отношение к другой, далекой культуре, стремление понять ее ценность и межнациональное значение.
«Исэ моногатари» 1923 г. – памятник нашей культуры, в некотором смысле – и наша классика. Советское издание (на хорошей по тем временам, но все же желтовато-серой бумаге недавних голодных годов) оказалось первым европейским переводом «Исэ» с подлинника, обогнавшим английский перевод Фрица Фоса на 33 года.
Из двух статей Н. И. Конрада, предварявших в издании 1923 г. текст перевода повести, мы воспроизводим статью «Исэ моногатари», поместив ее в соответствии с современной традицией серии «Литературные памятники» после повести. Статью «Вокруг Исэ моногатари» мы даем в обширных извлечениях. В этой статье, написанной на раннем этапе развития советского марксистского литературоведения, неизбежны издержки времени – результат стремительной ломки старого востоковедения: иногда слишком неопосредованно подается классовая детерминированность литературы хэйанского периода и еще недостаточно диалектически по сравнению с позднейшими работами самого Н. И. Конрада и других советских востоковедов ставится проблема литературных влияний. Необходимо также учитывать, что статья обращена к широкому читателю. Наряду с научной композицией в ней (как это часто будет и у позднего Конрада) есть и чисто художественная. Это – портрет эпохи, где автором укрупняются ее действительно существенные черты: контраст столицы и страны, атмосфера мира и покоя (на самом деле, конечно, относительного), влияние Китая (проблемы которого, разумеется, много сложнее).
"Существует целый ряд серьезных оснований полагать, – начинает статью Н. И. Конрад, – что лирическая повесть под вышеприведенным наименованием появилась вскоре после 922 г. н. э., т. е. что она принадлежит началу того X века, который дал Японии, японской литературе три произведения, знаменующие собою различные вершины художественного творчества в области изящной словесности этой страны.
В эти же приблизительно годы вышла в свет знаменитая «Антология» («Кокинвак'асю», дословно: «Собрание древних и новых японских стихотворений») – лучший памятник поэтического творчества Японии, собрание образцов известной Европе японской танка... На рубеже следующего столетия стоит монументальный роман «Гэндзи, блистательный принц» («Гэндзи моногатари») – колосс японской классической литературы и по своему объему, и по художественной ценности. Эта триада во все последующие времена служила предметом самого внимательного и восторженного чтения, самого пытливого и настойчивого изучения и неустанных подражаний. И принадлежит она той эпохе в культурно-историческом развитии «страны Восходящего Солнца», которой суждено было в отношении художественной литературы стать воистину «классическим», золотым веком, недосягаемой вершиной литературного творчества, – эпохе Хэйан.
Самое название эпохи лучше всего вводит нас в ее сущность: хэйан –«мир и покой»; Хэйан-кё –«город мира и покоя». Так именовалась столица того времени, нынешний город Киото, так именуется теперь в японской истории и весь тот период, когда этот город владел всей Японией, господствовал над культурой, играл первенствующую роль в жизни страны. И это название лучше всего оттеняет то характерное, что отличает хэйанский период от всех остальных; лучше всего подчеркивает ту его специфическую особенность, которая отсутствовала в японской жизни до него и которая вместе с ним надолго исчезла из японской истории и для последующих веков. Эта особенность и специфическое качество действительно и есть «мир и покой».
Нет ничего более парадоксального в Японии, чем картина культуры этой эпохи: с одной стороны, блестящее развитие цивилизации, высокий уровень просвещения и образованности, роскошь и утонченность быта и обихода, необычайное развитие общественных взаимоотношений, сложный и многообразный политический аппарат, процветание искусства и ни с чем не сравнимый блеск литературы, а с другой – упадок технический и экономический, огрубение нравов, иногда граничащее с одичанием, невежество и воистину бедственное положение народных масс.
Такое чрезвычайное разобщение общественных верхушек, с одной стороны, и народных масс – с другой, выразилось в целом ряде характернейших для Хэйана явлений. Первым из них было необычное и доселе, и для будущих времен противопоставление столицы – города Хэйана (Киото) – и провинции. Строго говоря, во все эти столетия был один только город – именно столица, все же прочее едва ли достойно было называться этим именем. Как вся наиболее яркая и выявляющаяся культура сосредоточилась в среде одной аристократии, так и весь вновь созданный быт собрался, как в фокусе, в одном пункте – в Киото" (с. 196-197, 199).
В то же время уже в этом раннем культурно-социологическом очерке Н. И. Конрад подметил и обратную тенденцию:
«...оттесненный в сторону синтоизм оставался уделом большинства нации; достаточно прочно укрепившийся в предыдущую эпоху буддизм захватывал уже довольно значительные круги образованных классов, а тот китаизм, который так ярко просвечивает в культурных памятниках эпохи, принадлежал почти исключительно верхнему сословию, верхушкам общества – аристократии и среди нее даже преимущественно придворным, очень многочисленным, правда, но все же по необходимости очень ограниченным, кругам» (с.198).
Анализируя специфический эстетизм, роль эмоционального начала и значение женщины в хэйанской жизни, Н. И. Конрад по существу объективно готовил материал для более поздних типологических сопоставлений с куртуазной литературой, что, в частности, привело ученого к утверждению принципиального единства основных этапов мирового культурного развития.
"Основным принципом всех воззрений, жизни и деятельности хэйанцев, проходящим через все здание их культуры сверху донизу, – писал Н. И. Конрад в работе почти 60-летней давности, – был эстетизм.Культ красоты во всех ее многоразличных проявлениях, служение прекрасному – вот что руководило хэйанцами в их действиях и мышлении В работе над созданием этого принципа соединились все культурные факторы века: и китаизм в лице своей изящной литературы, и буддизм – своим приближением к красотам природы, своими пышными обрядами, торжественными богослужениями, роскошными одеждами священнослужителей и некоторыми сторонами своего учения. К утонченности звала китайская поэзия – сама столь изысканная, к этому же вел и буддизм, во многом требующий от своего адепта такой духовной утонченности. Поэтому вполне понятно, почему хэйанцы достигли совершенства в этом смысле, почему среди них вырабатывались несравненные виртуозы не одной только поэзии и не одной только жизни, но скорей именно их органического соединения, синтеза: не в танка, хоть и ловко сделанной, безукоризненной по форме и смыслу, вершина искусства какого-нибудь кавалера эпохи Хэйан и не в каком-нибудь его поступке, но в том и другом, вместе взятом: опоэтизированный поступок и претворенное в поэзию действие – вот в чем не знали себе равных хэйанцы. И не будет преувеличением сказать, что ценность Хэйана – не в его поэтических антологиях, как бы интересны они ни были, не в его многочисленных романах, иногда монументальных, иногда представляющих ряд отрывков и записок, не в его интимной литературе – дневниках и заметках, но именно в жизни и образе действий его представителей. Художественное произведение эпохи не «Гэндзи», не антология и не «Исэ моногатари», но проникнутая эстетизмом сама жизнь кавалера или дамы хэйанской столицы.
Наряду с этим эстетизмом в качестве основного признака эпохи следует поставить эмоционализм. Впрочем, этот последний был теснейшим образом связан с первым, вытекал из того же культа красоты, который составлял суть хэйанского эстетизма. И опять-таки китайская изящная литература, ее утонченность чувств и иногда даже гипертрофированная чувствительность, тот культ чувства, который идет хотя бы от вышеназванной «Поэмы бесконечного ропота» (поэмы великого китайского поэта Бо Цзюй-и– Ред.); опять тот же буддизм, и особенно в своем эзотерическом облике, требующем такой эмоциональной напряженности, – все это способствовало этому культу чувства. И сама обстановка двора, общество, весь уклад жизни этих аристократов являли как нельзя лучшую почву для развития эмоционализма, и недаром мы видим во всех литературных памятниках эпохи, и в частности в «Исэ моногатари», такой пышный его расцвет.
Однако этот эмоционализм был введен в строгие рамки. Преклонение перед чувством вовсе не означало приверженности к бурным страстям и пламенным эффектам, к безудержному сентиментализму или героическому романтизму; от этого всего хэйанцы были так же далеки, как и от ученого резонерства и скучных морализирований. Всякое чувство было введено в рамки эстетизма, подчинено его законам и требованиям. Не сила чувства, не его тонкость, не пламенность, не сконцентрированная сдержанность, не качество даже, а рафинированность – вот что требовал эстетический кодекс Хэйана. И напрасно мы стали бы искать в литературных памятниках эпохи героических подвигов, сильных душевных движений, мощных аффектов – ничего этого нет. Есть лишь прихотливая игра утонченных настроений и сопряженных с ними действий. И это эстетическое исповедание заменяло собою мораль. Отсюда шли задерживающие стимулы поведения: «некрасивое – недопустимо» – так гласил неписаный, но категорический закон, и отступление от него каралось если и не правосудием, то общественным презрением. Допустимые поступки, противоречащие этому закону, переставали быть «своими» для этого общества.
В такой эмоционально насыщенной и эстетически дисциплинированной обстановке не было места для логики, для упражнения интеллекта. Все, что допускалось из рационалистических мотивов, что признавалось и имело право гражданства, – это остроумие, блестящая игра ума, воспитанного на литературных образах и формах, изысканного в своих построениях и терминах. Сложный намек, трудный для расшифровки, проявление литературной эрудиции в смысле заимствования и умелого использования поэтического образа и выражения – вот что доставляло огромное удовольствие хэйанцам и высоко ими ценилось. И многочисленные собрания во дворце, в салонах дам и кавалеров были в значительной степени посвящены таким переливам остроумия и эрудиции.
Вполне естественно, что в такой атмосфере весьма значительную роль стали играть женщины. Они были необходимым элементом всей жизни Хэйана, на них и вокруг них концентрировались тот эстетизм и та эмоциональность, которые были разлиты кругом. Более того, они в большой мере и руководили этой жизнью, давали ей тон и направление. Уже до Хэйана роль женщины в культуре была очень значительна. Женщина не была еще стеснена, как будет впоследствии, в своих проявлениях. И в сфере духовной культуры, в частности в поэзии, еще в эпоху Нара женщины мало чем уступали мужчине: столько стихотворений в поэтической антологии той эпохи «Манъёсю» принадлежит именно женщинам-поэтессам! С наступлением же Хэйана женщина завоевала себе и в жизни, и в литературе первое и никем не оспариваемое место. Появляется ряд выдающихся женщин, одаренных литературным талантом, из-под их кисти, на всякий случай жизни и в соединении со всякой эмоцией, льются бесчисленные танка; они ведут дневники, где отражается так полно и подробно весь строй чувств и мыслей людей того времени, и они же описывают окружающую их действительность и запечатлевают события в романах, повестях и т. д. Державный «Гэндзи, блистательный принц» – крупнейший роман эпохи – принадлежит женщине – Мурасаки Сикибу; «Интимные записки» («М'акура-но с'оси») вышли из под пера другой женщины – Сэй-сёнагон. А участие их в антологии «Кокинсю» обусловливает наличие в ней множества чудесных танка, считающихся безукоризненными образцами такого рода поэзии. Имя Оно-но К'омати – поэтессы начала X в. – блестит ярким светом в созвездии Шести бессмертных поэтов (Роккасэн) Хэйана.
Однако по одной уже Оно-но Комати можно составить себе полное представление о всей той роли, которую играла женщина Хэйана. Комати славится не только как поэтесса, она знаменита на все века как образец женской красоты, и о чем вспоминают больше, когда говорят о ней теперь, установить трудно, так слились в ее образе эти два качества – поэтическое искусство и красота. В ту эпоху безобразие так же мало прощалось, как и грубость, невоспитанность, неумение в области изящного обхождения и поэтического искусства. Недаром о другом бессмертном из того же созвездия – Нарихир'а – молва гласит, что он был образцом мужской красоты. Блистательный принц Гэндзи, герой романа Мурасаки, наделен тем и другим свойством; и в самом деле, насколько мы знаем из литературных памятников и из других документов эпохи, из самой истории, женская красота оказывалась тогда одним из наиболее могущественных факторов жизни.
Среди утонченных и изощренных хэйанцев, поклоняющихся красоте во всех ее проявлениях и всегда и всюду ищущих стимулы для возбуждения своей эмоциональной природы, женщина с ее красотой и специфическим изяществом должна была играть особую роль. И эта роль была в конце концов столь значительной, что благополучие целых семейств и родов часто ставилось в зависимость от женской красоты. Господствующий в эпоху Хэйан аристократический род Фудзивара держал с помощью женщин в своих руках царствующих императоров; с помощью их же многочисленных наложниц во дворце устанавливали и поддерживали свое положение знатные фамилии, и часто буквально все надежды какого-нибудь падающего аристократического семейства сосредоточивались на девушке из их среды, отличавшейся особой красотой.
Таков был Хэйан, таковы были стиль и тон жизни и культуры в течение почти четырех столетий" (с. 203-206).
Вторая из предпосланных Н. И. Конрадом к изданию 1923 г. статей, трактующая непосредственно вопросы поэтики «Исэ моногатари», сохранила всю свою свежесть и в наши дни, и мы приводим ее целиком.
«Исэ моногатари» – книга, сложившаяся в начале X в. Уже вскоре после ее создания существовала некая рукопись или несколько рукописей, достаточно широко читавшихся. Популярность «Исэ» объяснялась двумя причинами: стихотворения Аривара Нарихира и другие антологические стихи, вошедшие в книгу, на века заворожили японскую поэзию; в книге утвердился способ соединения стихов и прозы, поэтического текста и прозаического пояснения, эстетическая сумма которых больше простой суммы того и другого. Она рождает отзвук в сердце читающего и всякий раз словно бы ставит его в пространство повести, ибо предполагает напряженное ответное переживание. «Исэ моногатари» то как бы растворялась в культурном быте эпохи, ибо автор ее и герои были ее воплощением, то давала японским писателям все новые стимулы творчества.
Способ существования рукописи в средневековой культуре имеет свои особенности. Пользуясь излюбленным японскими литераторами сравнением бытия слова с растением, можно сказать, что рукопись обновлялась, как трава на почве: та же и не та... Менялись времена. Хорошо известные герои и всем понятные ситуации уже вскоре потребовали пояснений. Литература XI-XII вв. владела разными списками «Исэ». К концу XII в. возникла необходимость кодификации текста. Выдающийся поэт и крупнейший филолог Фудзивара Садайэ с 1202 по 1234 г. восемь раз собственноручно переписывал «Исэ». В странах буддийского круга был обычай переписывать своею рукой священные книги – сутры, считалось, что это умножало заслугу людей в земном мире. Кроме того, под влиянием иероглифической культуры Китая наиболее ценные книги должны были переписываться для их сохранности, ибо письменное слово почиталось священным. «Исэ моногатари» издавна вызывала к себе благоговейное отношение, но единого текста повести нет и до сих пор, и это одна из важнейших черт ее жизни в японской культуре.
Проблема авторства в японской классике существовала и в ту пору, но понималась она иначе, чем теперь Крупнейшие японские филологи XVII-XIX вв. – Китамура Кигин, Камо Мабути, Мотоори Норинага, Кайре – посвящали свои исследования «Исэ», занимались прояснением темных мест, толкованием стихов и т. д., ибо «Исэ моногатари» не воспринималась просто как памятник далекой старины, но жила подлинной жизнью в культуре народа, а старина – парадоксальным образом – казалась гарантом вечной новизны эмоций, запечатленных в повести. Тонко понимая эту особенность книги, Н И. Конрад немногословно выразил это во фразе почти полемической: «Предлагаемый перевод сделан с общедоступного издания... на основании которого проставлена нумерация отрывков».
«Общедоступное издание», на которое ссылается Н. И. Конрад, – это японское издание «Исэ моногатари», осуществленное в 1912 г. известным японским поэтом и ученым-филологом Кубота Уцубо (1877-1967), предназначенное, как и его будущий русский перевод, именно рядовому культурному читателю. Кубота Уцубо намеренно не следовал буквально в своем издании какому-либо определенному списку «Исэ моногатари», не считая ни один из них настолько исчерпывающе полным или настолько достоверным, чтобы отнять у читателя богатство синтетической версии. Кубота как филолог учел разные толкования книги, выполненные на протяжении веков, и сделал отбор, следуя своему поэтическому чутью. После каждого отрывка (повесть состоит из лирических отрывков) Кубота дает своего рода лирико-историческое истолкование ситуации, при которой было создано стихотворение. Эти толкования несомненно повлияли на работу Н. И. Конрада, но, разумеется, не исчерпали проблем, возникавших перед переводчиком. Более того, богатство раскрываемого Кубота контекста дополнительно усложнило их.
Принцип, избранный Кубота и сохраненный в переводе, подходил для массового издания, но он не строго соответствовал современной научной текстологии средневековых памятников письменности, хотя Кубота фактически опирался на один из авторитетнейших списков. Можно не сомневаться, что если бы Н. И. Конрад сам осуществлял данное переиздание, он отразил бы в нем большую работу, проделанную японскими учеными после Кубога Уцубо. Среди новейших изданий критического текста «Исэ моногатари» должна быть выделена осуществленная Оцу Юити и Цукисима Югака в 1958 г. в токийском издательстве «Иванами» в серии «Нихон котэн бунгаку тайкэй» (т. 9) публикация списка, возводимого к собственноручному списку Фудзивара Садайэ (XII в.).
Однако после кончины Н. И. Конрада менять что-либо в тексте перевода было невозможно. Это означало бы претензию редакторов строить японистическую текстологию вместо крупнейшего япониста современности, признанного таковым и в Японии (в 1968 г по поводу столетия революции Мэйдзи советский ученый был награжден высшей наградой, которую японские законы предусматривают для иностранца). Кроме того, в «Исэ моногатари» Н. И. Конрад выступает не только как ученый, но и как мастер художественного перевода. Сначала некоторые его переводы японских стихов иному читателю могут показаться необычными. Но когда разумом или чувством (свободно читающих по-японски у нас еще очень мало) постигаешь, что эта странность, простота, недосказанность, простор для эмоций и есть подлинность японских пятистиший – танка, тогда становится ясно, насколько неуместно и даже просто недопустимо вносить какие-либо изменения в текст перевода.
До Н. И. Конрада японские стихи переводились на русский язык главным образом с немецкого и французского. А в таком случае они рисковали остаться более или менее изящными поделками, далекими от духа подлинника. Японские танка – выражение сердца в слове. Сердечные чувства сложны, но слова в танка просты. Сложность достигается особым развертыванием лирического сюжета – порядком слов образов, тем, что Н. И. Конрад называл образным ходом японского стихотворения, его эмоциональным развитием. К этой своей задаче ученый-переводчик шел необычайно смело, жертвуя подчас гладкостью, ровностью, он отыскивал неожиданные смысловые адекваты. «Исэ» написана на разговорном языке своего времени, это книга лирического быта, слова ее обыденны, а в их сочетании скрыта особая красота. Быть может, в некоторых случаях, взятые отдельно, иные переводческие пассажи вначале и могут смутить современного читателя, но перевод в целом необыкновенно убедителен, ибо это работа одареннейшего первооткрывателя.
Нужно добавить также, что хотя, следуя задачам своей статьи, Н. И. Конрад трактует пятистишие-танка в соответствии с его ролью в контексте культуры и нигде не отделяет творчество выдающихся поэтов от массового дилетантства, это не значит, что он недооценивал произведений подлинной поэзии, их особый эстетический облик. Вот что он писал в одной из своих статей начала 20-х годов: «Перелив цветов и красок не велик, не долог он: всего тридцать один слог, – посчитайте, много ли слов-образов можно составить из этого материала, но тем ярче сверкает его конденсированная образность. Она распространяется не в простор, не в ширину, но вглубь: извольте судить по тому, что едва видно на поверхности, о том, что в глубине. Но того, кто поймет, разглядеть сумеет, ждут нежданные радости и часто ослепительный свет».
Вводная статья – «Исэ моногатари» – неразрывно связана с самим переводом не только тематически, но и стилистически. Научная проза Конрада еще ждет своего исследователя, так же как ждут полной оценки научные выводы вступления к «Исэ». Ученый показывает тесные связи историко-культурного контекста эпохи с его соответствиями в книге, он вглядывается в построение книги, состоящей, казалось бы, из отдельных рассказов, и отыскивает ее подлинное единство. Тем самым он на долгие времена определял надежный научный подход к японской классической словесности, вся история которой связана с поэзией, выросла из нее.
Подобный подход отличает и другую работу Н. И. Конрада тех лет – перевод и исследование упомянутых выше «Записок из кельи» Камо-но Тёмэя, которые публикуются в дополнение к основному тексту настоящего издания.
Решение соединить в одной книге памятник начала X в. и произведение, датируемое 1212 г., основано, конечно, не только на том, что оба они изданы по-русски Н. И. Конрадом, хотя о неслучайности одновременного интереса к ним ученого также говорилось в статье.
Если «Исэ моногатари» – книга, знаменующая начало расцвета хэйанской словесности, то «Записки из кельи» – многозначительный эпилог этой литературной эпохи. В отрывке 2 «Исэ» читаем: «Столица из Нара была уже перенесена, а новая столица еще не была устроена как нужно». В одном из эпизодов «Записок» Темэя рассказывается, как эта, новая когда-то, столица – воплощение замечательной поры в японской культуре – приходит в свой черед в запустение, испытывает бедствия, а столичным городом делается на время военная резиденция рода Тайра.
Если в первом памятнике мы видим «устроение», становление жанра лирической повести, то второй создан в ином жанре – лирического размышления, который и смог выразить существенные черты конца старой эпохи и нарождающейся новой. Герой (и предполагаемый автор) «Исэ» в поисках утрачиваемой гармонии с обстоятельствами своей жизни, с миром, обращается кпрошлому, к молодости, идеалом которой был благородный муж старинных времен; это книга личной памяти, но эта книга устремлена к будущему, в ней создан образ благородного придворного. Между тем автор «Записок» обращенк прошлому, к столетиям культуры, она для него жива, но творимый им образ отшельника обращен также и к будущему, потому что «Записки» не только личная книга, но и книга исторической памяти. В «Исэ» литературный канон и этическая норма создаются словно бы на наших глазах, а «Записки» насквозь реминесцентны, и в этом их литературная новизна. «Исэ» пронизана стихами, и их ритмическая и сюжетостроительная роль очевидна, тогда как главное произведение Камо-но Тёмэя написано прозой (особой, правда, но прозой), а поэзия лишь напоминает о себе «цитатами», аллюзиями – отзвуком классической танка, символа уходящей эпохи. Отсутствие стихов в «Записках из кельи» столь же существенно, сколь их присутствие в «Исэ моногатари».
Тёмэй был незаурядным поэтом; десять его танка входят в антологию «Син-кокинсю», известную строгим отбором. Однако ему принадлежат и трактаты о поэзии, знатоком истории которой он был. В них нет жесткого филологического сюжета, это книги памяти, написанные прекрасной прозой. И самое свое сокровенное Тёмэй высказал в прозе – в «Записках из кельи». Здесь нет, быть может, некоего закона, а лишь свойство литературной эволюции самого Тёмэя; ведь поэзия его времени необыкновенно высокого уровня духовности. И тем не менее в этом факте – тенденция времени, угаданная самим жанром его «Записок». Потенции лирической повести изживали себя (как и хэйанской повести вообще), но присущие ей интимная выразительность детали, достоверность описания чувств усваивались новыми писателями. Жанр «Записок» – специфически японский жанр. Поэтика фрагмента, надсюжетные сцепления – черты, присущие японской классической прозе, – и изменили внутренний облик китайского жанра «записок» (цзи), и сплелись с ним.
В эпоху «Исэ моногатари» литература светская и духовная были отделены друг от друга. Во времена бурь и потрясений, когда жил Тёмэй, это положение сохранялось, правда, границы были уже сильно размыты. «Истинные причины отвращения Тёмэя от мира, – писал Н. И. Конрад, – не столько в каком-нибудь реальном факте его личной жизни, сколько в общем состоянии эпохи». Тёмэй не был религиозным мыслителем, он был верующим буддистом, но светским писателем; он обращается к канонам буддизма, однако и они не утишают его сомнений: у него нет утешителя. Между тем у героя «Исэ моногатари» нет собеседника(ср. стихи в отрывке 124:
Так и оставлю,
никому не сказав,
свои думы!
Ведь нет никого,
кто был бы со мною...
).
Герой (и предполагаемый автор) «Исэ», испытав жизненную драму, еще не ведал трагических коллизий, хотя мы – если попытаемся взглянуть из конца эпохи Хэйан в ее начало – в силах угадать первые отсветы еще далеких молний. Безупречный кавалер, благородный придворный, глубоко чувствующий поэт конца IX в. – и спустя два с лишним века отрешенный в спокойном отчаянии средневековый литератор, так и не могущий в конце концов отречься от красоты видимого мира. История теснейшим образом связала двух людей, две книги и по духовному родству, и по противоположности. Н. И. Конрад отмечал, что история японского народа являет пример последовательного, непрерывного развития; это относится и к его литературе. Изменения накапливались постепенно, исподволь. Пристальный взгляд на книги, созданные в начале и в конце одной литературной эпохи, открывает и перед историком литературы, и перед заинтересованным читателем не только богатство движения, но и те «большие линии», о которых с такой вдохновенной определенностью писал Н И. Конрад.
Ученый дважды публиковал перевод «Записок из кельи» – в 1921 и в 1927 г. и каждый сопровождал статьями (в больших извлечениях они приводятся в настоящем издании). С началом работы над переводом совпала развернувшаяся дискуссия об авторстве «Записок». Известнейший филолог Фудзиока Сакутаро, ссылаясь на то, что обширные эпизоды этого произведения (вся историческая часть) в основном повторяют соответствующие места «Хэйкэ моногатари» («Повести о Тайра») и «Гэмпэй сэйсуйки» («Описание расцвета и гибели Тайра и Минамото»), доказывал, что «Записки» – позднейшая подделка. Подобный гиперкритицистский подход не только к авторству «Записок» Тёмэя, но и ряда других произведений японской классики в конечном счете был весьма полезен, весьма активизировал углублению работу филологов. Однако нередко в понятие средневекового авторства вкладывалось современное его понимание, критика текста подменялась механическими сопоставлениями. Хорошо понимая всю важность текстологических изысканий, Н. И. Конрад тем не менее подошел к проблеме с историко-литературных позиций, что особенно заметно в его статье 1927 г.: он показал, в чем состоит подлинное единство «Записок из кельи» и тем самым весьма приблизился к решению проблемы их авторства. Актуальность исследований Н. И. Конрада состоит в том, что за этими поисками единства было стремление уяснить во всем объеме современного знания, что такое было тогдашнее авторство, реконструировать тогдашнее его понимание, исходя из дошедшего текста (и его вариантов). Настоящее состояние текстологии «Записок из кельи» показывает, насколько проницателен оказался Н И. Конрад в его системном анализе произведения Темэя.
Перевод осуществлялся на основании трех изданий: Уцуми Хиродзо.Ходзёки хёсяку. Токио: Мэйдзи сёин, 1916; Отиаи Наобуми.Ходзёки то-кухон. Токио: Мэйдзи сёин, 1914; Ёсикава Xидэо.Синсяку Ходзёки сэйкай. Токио: Сэйбункэн, 1919.
Текст, с которого переводились «Записки из кельи», обладает рядом отличий от принятого ныне критического текста, подготовленного Нисио Минору для серии «Нихон котэн бунгаку тайкэй» (№ 30, Токио: Иванами сётэн, 1957) и с тех пор неоднократно переиздававшегося. Однако это нисколько не умаляет высокой научной ценности работы Н. И. Конрада и замечательных достоинств его перевода.
Стремление Н. И, Конрада к пониманию японской литературы как пусть сложного, но доступного научному осмыслению процесса, как части культуры и – шире – части истории и, далее, как части мировой литературы и культуры проявилось еще в его работах конца 20-х – начала 30-х годов. Например, в примечаниях к своей знаменитой книге «Японская литература в образцах и очерках», обосновывая необходимость в ней вводного очерка «Японский народ в его истории», Н. И. Конрад писал:
"Прежде чем приступить к описанию отдельных памятников японской литературы, мне показалось небесполезным обрисовать сначала ту среду, в которой эти произведения создались и жили, те типы мировоззрения, в которые они укладываются и на фоне которых они для нас выступают. Имея же в виду в дальнейшем описывать выбранные для настоящей книги произведения в порядке исторической последовательности, я должен был набросать картину не только самих этих типов, но и процесса их последовательной смены. Это же последнее обстоятельство возымело два следствия: с одной стороны, пришлось набросать некую историческую схему идеологического развития Японии в целом, с другой – связать эту схему с основными, так сказать, «базисными» факторами японской истории, прежде всего с ближайшими: с эволюцией социальной структуры Японии. В результате получился своеобразный исторический очерк, претендующий дать общую характеристику того пути, по которому прошел за время своего исторического существования японский народ.
Само собой разумеется, что при этих условиях изложение должно было отличаться двумя признаками: прежде всего чисто описательным характером всего построения, а затем – общей схематичностью этого последнего. Ввиду этого весь очерк может показаться бездоказательным и неубедительным. В ответ на это я могу сказать только следующее: превратить очерк в исследование я не мог, в силу его особых целей, места, занимаемого им в книге, допустимых с точки зрения архитектоники размеров и, наконец, специально стилистических требований в связи с дальнейшим. С другой стороны, этот очерк может показаться чересчур условным и, отчасти, претенциозным, с несколько насильственным иногда притягиванием отдельных фактов. В ответ на это я могу сказать: именно такая схематичность мне и была нужна для начала; именно она и составляла для меня основную тему, имеющую, как и всякая тема, свои собственные законы развития. Если бы понадобилось, я смог бы подробно обосновать все свои общие построения, но это можно было бы сделать в работе типа «истории японской духовной культуры». Что же касается несомненных условностей всей моей схемы, то в этом случае одно из двух: или признавать общий принцип «больших линий» в истории культуры или нет.Если да, то всегда возможное выпадение некоторых фактов из пределов схемы не имеет никакого значения для нее в целом. Если же нет, надо отказаться от всякой попытки связывать отдельные факты в одну большую концепцию. Я охотно признаю, что при ближайшем рассмотрении какой-нибудь отдельной фазы в набросанной мною картине развития найдется немало элементов, допускающих иное истолкование; и тем не менее считаю, что в основе это дела не меняет. Если смотреть издали, сверху, – рисунок на земле может казаться правильным квадратом; если же приблизиться к нему вплотную, стороны этого квадрата могут оказаться ломаными линиями И все же, с точки зрения исторической перспективы, будет правильным именно первое, а не второе впечатление. Только с такой точки зрения и может быть правильной моя схема".
Исследователь истории и культуры Японии, Н. И. Конрад почувствовал стеснительные рамки старой филологии, и толчком к этому послужили именно особенности историко-культурного развития японского народа, казалось бы, столь обособленного от остального мира. От изучения истории и культуры преимущественно одной нации Н. И. Конрад перешел к изучению общих закономерностей мировой культуры. В проникнутых историзмом работах 50-60-х годов он предстает не спокойным собирателем фактов, но углубленным философом культуры, отстаивающим небессмысленность исторического процесса, его, сказали бы мы, вочеловечевающую сущность.
Универсализм в подходе к всемирной истории и к истории мировой культуры, характерный вообще для работ Н. И. Конрада и проявившийся в его книге «Запад и Восток» имеет давние традиции в нашей стране. Еще Гоголь писал: «Всеобщая история, в истинном ее значении, не есть собрание частных историй всех народов и государств без общей связи, без общего плана, без общей цели, куча происшествий без порядка, в безжизненном и сухом виде, в каком очень часто ее представляют. Предмет ее велик: она должна обнять вдруг и в полной картине все человечество каким образом оно из своего первоначального, бедного младенчества развивалось, разнообразно совершенствовалось и наконец достигло нынешней эпохи. Показать весь этот великий процесс, который выдержал свободный дух человека кровавыми трудами, борясь от самой колыбели с невежеством, природой и исполинскими препятствиями вот цель всеобщей истории! Она должна собрать в одно все народы мира, разрозненные временем, случаем, горами, морями, и соединить их в одно стройное целое; из них составить одну величественную полную поэму. Происшествие, не произведшее влияния на мир, не имеет права войти сюда. Все события мира должны быть так тесно связаны между собою и цепляться одно за другое, как кольца в цепи. Если одно кольцо будет вырвано, то цепь разрывается. Связь эту не должно принимать в буквальном смысле. Она не есть та видимая, вещественная связь, которою часто насильно связывают происшествия, или система, создающаяся в голове независимо от фактов и к которой после своевольно притягивают события мира. Связь эта должна заключаться в одной общей мысли: в одной неразрывной истории человечества, перед которою и государства и события – временные формы и образы!»
Статья Гоголя была напечатана при жизни Пушкина и с его ведома. Но полтораста лет спустя проблемы принципиального единства как процесса исторического, так и процесса развития всемирной литературы продолжают волновать умы. В советском литературоведении, вне круга японистов и синологов, Н. И. Конрад знаменит прежде всего как основоположник наиболее стройной и наиболее продуманной концепции рассмотрения основных этапов развития всемирной литературы с точки зрения принципиального единства этого процесса.
«Принципы историко-литературного исследования и литературоведческого анализа, применяемые Н. И. Конрадом, – писал Б. Л. Сучков в предисловии к посмертной книге его статей, – имеют строго марксистский характер. Он рассматривает и изучает литературу в теснейшей, органической связи с социальной историей развития японского общества, с теми изменениями, которые происходили в его классовой структуре, внимательно прослеживает, как веские социальные причины порождают перемены в художественном мышлении и творчестве, а возникающие в обществе новые социальные потребности вызывают к жизни и новую проблематику в искусстве и новые формы ее выражения».
В другом месте своей статьи Б. Л. Сучков весьма резонно замечает: "Многим зарубежным востоковедческим работам свойствен подход к литературам Азии и Дальнего Востока – в том числе и японской – как к замкнутым духовным образованиям, чье становление проходило настолько своеобычно и отъединенно от литератур остального мира, что поиски каких-либо сходств и параллелей между ними не только недопустимы, но и попросту невозможны. Аналогичные представления встречаются и в работах советских литературоведов.
Применительно к японской литературе упомянутая точка зрения обычно подкрепляется тем, что Япония – эта островная империя – пребывала в сознательной изоляции от других стран, сохраняя вплоть до буржуазной революции Мэйдзи, разразившейся в середине XIX века, исключительно закрытый характер собственной культуры и духовной жизни. Однако при этом упускается из виду, что политическая изоляция страны, осуществлявшаяся с первой трети XVII века сёгунами из дома Токугава и длившаяся около двухсот лет, хотя и задержала процесс разложения феодализма в Японии, но не была абсолютной и не смогла остановить развития ее культуры и литературы, формировавшихся так же, как и в других феодальных обществах.
Подобный подход нельзя назвать ни «европео-», ни «азиацентристским». Он порожден представлением о разорванности единства всемирной истории, глубокой обособленности – социальной, культурной и духовной – различных регионов и стран мира. Национальное и социальное своеобразие стран Азии и Востока, вполне объяснимые особенности их художественной культуры, ее внешнее несходство с западной начинают выступать как непреодолимое препятствие для распространения на культуру и литературу Востока универсальных законов общественного развития, действующих в истории и обуславливающих глубинное родство многих явлений в умственной жизни человечества.
Исследование Н. И. Конрадом процесса формирования японской литературы, отделившейся от стихии фольклора и с момента появления письменности превратившейся в самостоятельный вид художественного творчества, обладающего собственными законами, подтверждает, что процесс этот в принципе мало чем отличался от становления литератур в других частях и странах мира. Так же как и в других регионах, японская литература длительное время сосуществует с народным творчеством, черпая из него образы и вдохновение, используя найденные фольклором и устоявшиеся в нем художественные формы. Так же как и в других регионах мира, классовая дифференциация общества порождала усложнение литературы, появление в ней различных жанров, видов и родов повествовательного и поэтического искусства. Так же как и другие литературы мира, японская литература развивается не только автохтонно, но и во взаимодействии с более развитым художественным творчеством соседних народов".
«Заслуга Н. И. Конрада состоит в том, – пишет Б. Л. Сучков далее, – что он привел в систему ранее разрозненные факты, дал им объяснение, открыв тем самым новые перспективы для изучения литератур Запада и Востока в их типологических общностях, которые объясняются не взаимовлиянием (которое бывало далеко не частым), а спонтанной закономерностью самого исторического процесса, вызывающего к жизни родственные духовные образования».
Совершенно естественно пришел Н. И. Конрад к участию в огромной работе по созданию «Истории всемирной литературы». В статье о нем М. В. Храпченко пишет:
"Вероятно, не всем известно, что основные принципы «Истории всемирной литературы» – в том виде, в каком они представлены в этом многотомном труде, – разработаны Николаем Иосифовичем. По поручению Отделения литературы и языка он выступал на заседании Президиума Академии наук с обоснованием замысла, общего плана «Истории всемирной литературы». Это был прекрасный доклад, получивший полное одобрение Президиума. Позже доклад этот – в несколько измененной форме – вошел в книгу «Запад и Восток» под заголовком «О некоторых вопросах истории всемирной литературы».
О творческом подходе Н. И. Конрада к всемирной истории и о принципиальной позиции ученого в вопросах оценки роли культур Востока в мировом историческом процессе писал Е. М. Жуков в статье «Н. И. Конрад – выдающийся историк-востоковед».
*
В Японии выходят и будут выходить все новые издания «Исэ моногатари». Работа над уточнением текста книги продолжается, по-иному прочтены некоторые слова и фразы. Были найдены новые отрывки, входившие в разные списки «Исэ». Но это никак не отменяет научной и художественной ценности издания, осуществленного более полувека назад Н. И. Конрадом.
В 1919 г. горьковская редакция «Всемирной литературы», обещая представить в серии «богатейший и разнообразнейший материал» «великих цивилизаций» Востока, уверенно сказала советским читателям: «...к ним примкнула и Япония», хотя перевод Н. И Конрада, вероятно, еще и не находился в редакции, а «Исэ моногатари» будто дожидалась своего тысячелетия, чтобы предстать перед прошедшими сквозь гражданскую войну, голод и разруху новыми людьми.

ИСЭ МОНОГАТАРИ
Японская лирическая повесть начала X века
I
1
В давние времена жил кавалер. Когда ему надели первый головной убор взрослого мужчины, – он отправился на охоту-осмотр в селение Касуга у столичного города Нара, где у него были наследственные поместья.
В селеньи том проживали две девушки-сестры, необычайно прелестные и юные. Их подглядел тот кавалер сквозь щели ограды. Не ждал он этого никак, и так не подходило все это к старому селенью, что сердце его пришло в смятение. Кавалер оторвал полу охотничьей одежды, что была на нем, и, написав стихи, послал им.
Был одет тот кавалер в охотничью одежду из узорчатой ткани Синобу.
"С равнины Касуга
молодых фиалок на тебе
узоры, платье...
И не знаешь ты пределов
мятежным смутам, как и Синобу."
Так сложил он и сейчас же им послал. Вероятно, интересно показалось все это им.
А смысл стихотворения был тот же, что и в песне:
"Узорчатая ткань,
Синобу из Митиноку,
по чьей вине ты стала
мятежна так?.. Ведь я
тут не при чем..."
Вот как решительны и быстры были древние в своих поступках.

II
2
В давние времена жил кавалер.
Столица из Нара была уже перенесена, а новая столица еще не была устроена, как нужно. И вот, как раз в это время, в западных кварталах города проживала дама. Дама эта превосходила всех других. Превосходила больше сердцем, чем наружностью своей. Как будто был у ней друг не один.
И вот тот верный кавалер, возвратясь со свидания к себе домой, подумал что ли что-то, но только так сложил; время было начало марта, и дождь все время накрапывал уныло:
"Ни бодрствую, ни сплю, –
и так проходит ночь...
настанет же рассвет –
весенний долгий дождь
и думы о тебе".

3
В давние времена жил кавалер. Даме, в которую был он влюблен, пук послав морской травы, сказал при этом:
"Если б любила меня ты,
легли б мы с тобой в шалаше,
повитом плющем.
И подстилкою нам
рукава наши были б..."

4
В давние времена, на пятой улице восточной части города, во флигеле дворца, где проживала императрица-мать, жила одна дама. Ее навещал, не относясь сперва серьезно, кавалер, и вот, когда устремления его сердца стали уже глубокими, она в десятых числах января куда-то скрылась.
Хоть и узнал он, где она живет, но так как не доступным ему то место было, снова он в отчаянии предался горьким думам.
На следующий год – в том же январе, когда в цвету полном были сливы, минувший вспомнив год, ко флигелю тому пришел он: смотрит так, взглянет иначе – не похоже ничем на прошлый год. Слезы полились, поник на грубый пол дощатой галереи кавалер и пробыл там, доколе не склоняться стал месяц; в тоске любовной о минувшем он так сложил:
"Луна... Иль нет ее?
Весна... Иль это все не та же,
не прежняя весна?
Лишь я один
все тот же, что и раньше, но..."
Так сложил он и, когда забрезжил рассвет, в слезах домой вернулся.
5
В давние времена жил кавалер. Под большой тайной он ходил в одно место вблизи пятой улицы восточной части города. Так как было это местом тайных посещений, то входил он не в ворота, но проникал через пролом ограды, который протоптали дети. Хоть и немного было здесь людей, но так как часты были посещения его, – хозяин заприметил и на тропе той ставил каждой ночью человека сторожить, так что кавалер хоть и ходил опять, но, свидеться не в силах, домой возвращался. И вот сложил он:
"О ты, страж заставы
на моей тропе,
неведомой людям, –
если бы каждый вечер
ты засыпал..."
Так сложил он, и, услышав это, дама очень сильно возроптала. И хозяин разрешил.
6
В давние времена жил кавалер. Ему трудно было встречаться со своей дамой, но все же целый год он с ней поддерживал сношения, и вот в конце концов дама согласилась, и он, ее похитив, увел с собою под покровом полной темноты. И когда шли они по берегу реки Акутагава, про росинки, что лежали поверх травы, она у кавалера спросила: «Это что?»... Но путь далек был, ночь темна – чуть ли не место демонов то было, – и гром гремел ужасно, и дождь жестоко лил, отчего и кавалер, – к счастью, оказался здесь простой сарай – туда даму, в глубь самую втолкнув; сам у дверей при входе с луком и колчаном стал, все время помышляя: «Скорей бы ночь прошла!» И его даму те демоны одним глотком и проглотили. «Ах!» – воскликнула она, но в грохоте раскатов грома он не мог ее услышать. Понемногу ночь светлела. Смотрит он... и нет той дамы, что привел с собою... В отчаянии затопал ногами кавалер, заплакал, но... делать было нечего.
"То белый жемчуг,
или что?" – когда спросила
у меня она, –
сказать бы мне: «роса», и тут же
исчезнуть вместе с нею."

7
В давние времена жил кавалер. Невмоготу стало ему жить в столице, и ушел он на Восток. Идя вдоль побережья моря между Овари и Исэ, он, глядя, как встают все в белой пене волны, так сложил:
"Все дальше за собою
страну ту оставляешь, –
и все милей она.
О, как завидно мне волнам тем,
что вспять идут."

8
В давние времена жил кавалер. Тот кавалер стал думать, что больше он не нужен никому, и, сказав себе: «Не буду больше в столице я, пойду искать такое место, где мог бы жить», – уехал.
В провинции Синано видит он, как дым вздымается с вершины горы Асама, и...
"О дым, что встает
на вершине Асама
в Синано.
Не дивиться ли должен
путник далекий, видя тебя?"
С самого начала с ним ехали друзья – один или двое. Знающих дорогу не было никого, и они блуждали. Вот достигли они провинции Микава, того места, что зовут «восемь мостов». 3овут то место «восемь мостов» потому, что воды, как лапки паука, текут раздельно, и восемь бревен перекинуто через них; вот и называют оттого «восемь мостов». У этого болота в тени дерев они сошли с коней и стали есть сушеный рис свой. На болоте во всей красе цвели цветы лилий. Видя это, один из них сказал: «Вот, слово „лилия“ возьмем и, букву каждую началом строчки сделав, воспоем в стихах настроение нашего пути». Сказал он так, и кавалер стихи сложил.
"Любимую мою в одеждах
Изящных там, в столице,
Любя оставил...
Идумаю с тоской, насколько
Яот нее далек..."
Так сложил он, и все пролили слезы на свой сушеный рис, так что тот разбух от влаги.
Шли, шли они и вот достигли провинции Суруга. Дошли до «Яви» гор, и та тропа, идти которою им надлежало, была темна, узка ужасно, вся в зарослях. Все в замешательстве, и в мыслях: «В беду нежданно не попасть бы нам...» – И вот подвижник им навстречу. «Каким образом вы здесь, на дороге этой?» – воскликнул он, и видят – знакомец их... Тогда в столицу ей – той даме – письмо кавалер с подвижником послал:
"Ни наяву,
Этих гор в Суруга,
что «Явью» зовут,
ни во сне я с тобой
уже не встречусь."
Увидели они гору Фудзи: был конец мая, снег же ярко белел на ней.
"О ты, гора,
не знающая времени, пик Фудзи.
Что за пора, по-твоему, теперь,
что снег лежит, как шкура
пятнистая оленя, на тебе?"
Эта гора, если сравнить ее с тем, что в столице будет, – как если б гору Хиэ раз двадцать поставить самое на себя; а формою своей она напоминала соли кучи на берегу морском. И опять они шли, шли, и вот, промеж двух провинций: Мусаси и Симоса – была река очень большая. Называют ее река Сумида. На берегу ее они столпились и, размышляя: «Ах, как далеко зашли мы», отчаянию предались, но перевозчик закричал: «Скорей caдись в лодку. Уж темнеет...» и, усевшись, стали переезжать. В унынии все, ведь не было ни одного из них, у кого б не оставалась в столице та, кого любил он. И вот в это время белые птицы с клювом и ножками красными, величиной с бекаса, носились над водой и рыбу ловили. В столице таких птиц было не видно, и никто из них не знал их. Спросили перевозчика. – «Да, это же „птица столицы“», – ответил тот, и, слыша это, кавалер сложил:
"Если ты такова же,
как и имя твое, о «птица столицы», –
то вот я спрошу:
жива или нет
та, что в думах моих?"
И в лодке все пролили слезы.
9
В давние времена кавалер, скитаясь, дошел до провинции Мусаси. И вот он стал искать руки одной дамы, жившей там. Отец ее другому хотел отдать, но мать – той сердце лежало на стороне человека благородного. Отец – простой был человек, но мать – та была Фудзивара. Поэтому-то и хотела она отдать за благородного.
И вот она, жениху желанному сложив стихи послала; а место, где жили они, был округ Ирума, селение Миёсино.
"Даже дикие гуси
над гладью полей Миёсино –
и те об одном.
«к тебе мы, к тебе!»
все время кричат."
А жених желанный ей в ответ:
"Ко мне, все ко мне –
тех гусей, что кричат так
над гладью полей Миёсино, –
смогу ли когда-нибудь
их позабыть?"
В провинции такие вещи с ним случались беспрерывно.
10
В давние времена кавалер, на Восток страны уехав, послал сказать:
"Не забывай! Пусть между нами –
как до облаков на небе будет, –
все ж – до новой встречи. Ведь луна,
плывущая по небу, круг свершив,
на место прежнее приходит..."

11
В давние времена жил кавалер. Похитив дочь одного человека, он убежал с ней на поля Мусаси и на пути – ведь был он похититель – правителем провинции был схвачен. Даму скрыв в густых кустах, он сам сначала было убежал. Дама же, слыша, как по дороге шедшие: «Здесь в поле похититель» – траву поджечь собрались, в отчаянии сложила:
"О, поля Мусаси!
Вы сегодня
не горите.
И молодой супруг мой скрыт здесь,
здесь и я скрываюсь..."
И услышав это, люди и ее схватили и вместе увели.
12
В давние времена кавалер, бывший в Мусаси, даме, жившей в столице, так написал: «Сказать тебе – стыжусь, а не сказать– мне неприятно», и на конверте сделав лишь пометку «стремена Мусаси», – так ей и послал, и вслед за этим вестей не подавал, отчего дама из столицы:
"Тебе я доверялась
так, как тем
стременам Мусаси.
Не подаешь вестей ты – горько,
весть пришлешь – ужасно!"
Видя это, кавалер не знал, что делать от волненья.
"Скажу тебе – не хорошо,
не скажу – укоры...
Мусаси стремена.
Не в таких ли случаях и смерть
уделом людей станет?"

13
В давние времена кавалер как-то попал в провинцию Митиноку. Жившей там даме показался ли он – житель столицы – редкостным что ли, только она сильно им увлеклась. И вот эта дама:
"Вместо того, чтобы нам
от любви умирать,
не лучше ли парой
червячков шелковичных
стать, хоть на миг?"
Даже стихи ее, и те отдавали деревней.
Но все же жалко стало что ли ему ее, – пошел он к ней и лег на ложе. Еще глубокой ночью он ушел, а дама:
"Как настанет рассвет,
вот, брошу тебя я лисе,
гадкий петух!
Слишком рано запел ты
и дружка угнал моего".
Так сказала она; кавалер же, собираясь уехать в столицу –
"Если б сосна в Анэва
на равнине Курихара
человеком стала, –
сказал бы ей: пойдем со мной,
как вещь редкая, в столицу".
Так сказал он, и она в радости все повторяла: «Да он любил меня, любил».
14
В давние времена кавалер в провинции Митиноку познакомился с дочерью одного незначительного человека, и, к его удивлению – она показалась ему совсем не такой, какою быть бы должна.
Поэтому он:
"Гора «Любовных мечтаний!»
Ах, если б нашелся
путь тайный к тебе...
Хотел бы узнать я
сердца тайны ее".
Дама была счастлива беспредельно, но... в таком варварском месте, – можно ли было что-либо сделать?

III
15
В давние времена жил человек по имени Ки Арицунэ. При дворе трех микадо последовательно служил он, и счастье по временам ему улыбалось, но потом свет изменился, времена пошли уже не те, и хуже, чем у людей простых, стала жизнь его. Был человек он с изящной душой, с тонким вкусом и не в пример прочим – не имел забот о существовании; был беден он, и все же сердцем оставался таким же, как и раньше, во времена лучшие, – забот о делах житейских не знал он. Жена, с которой сжился он за годы жизни, постепенно стала отходить от него, и, в конце концов монахинею став, к сестре старшей, уже раньше постригшееся, ушла.
Хоть и не были их отношения очень близкими, но все ж теперь, когда ушла она, почувствовал он жалость; однако, беден будучи, не мог сделать всего того, что нужно было. В горе он своему другу, с которым поверяли они друг другу все, так написал: «Так и так... Теперь вот отпускаю ее я – и ничего, безделицы малейшей ей сделать не могу». И в письме:
"Если бы по пальцам
подсчитать те годы,
что прошли у нас, –
все десять повторив
четырежды будет".
Друг этот, увидев это все, пожалел его и, отослав все, что нужно, вплоть до одежд ночных, сложил:
"Если даже лет
десять раз четырежды
прошло с тех пор,
сколько ж раз ей приходилось
в тебе опору находить?"
Так он сказал, и Арицунэ к радости вдобавок
"Это что? Не та ли,
крылатая – с небес одежда?
Она, конечно!
Тебе же – в одеянье
ее преподнесли".
И, не будучи в силах сдержать свою радость, снова:
"Что это – осень?
Роса ли? Иль слезы
мои льются настолько,
что их принимаю
я за росу?"

16
В давние времена один, целыми месяцами не подававший вестей о себе, кавалер пришел посмотреть на вишни в цвету, – и хозяин:
«Ненадежные»... имя
сложилось о вас,
цветы вишни.
А вот вы дождались
того, кто так редок в году..."
И в ответ кавалер:
"Не приди я сегодня, –
завтра б, как снег,
опали они...
и пусть бы не стаял он, все же –
можно ль признать его за цветы?"

IV
17
В давние времена жила дама с сердцем, о себе мнящем высоко. Вблизи жил кавалер. Дама поэтом была, и вот – чтоб его испытать, – ветку сломив хризантемы в полном цвету, тому кавалеру послала.
"Алость и блеск,
куда они скрылись?
На вид будто белый
снег на ветвях,
Так что и гнутся они..."
Кавалер же сложил в ответ стихи, как будто бы не понимая:
"Алость и блеск,
и поверх их – белый снег, –
то, ветку сломившей, –
так кажется мне, –
не цвет рукавов ли?"

18
В давние времена кавалер, познакомившись с дамой одной, в услужении бывшей у дамы высокой, служившей при дворе, чрез короткое время от нее отдалился. Так как жили они в одном и том же месте, он постоянно был на глазах у дамы; но так как совершенно он не замечал ее существования, дама:
"Что ж – ходишь ты теперь
так далеко, как в небе
облака?
Пусть так, но все же –
глазам твоим видна же я".
Так сказала она, а кавалер в ответ:
"Туда, назад, – все время
брожу по небу я...
И это оттого, что там,
на той горе, где жил я,
ветер так силен..."
Так сложил он потому, что у той имелись и другие кавалеры.
19
В давние времена кавалер, познакомившись с дамой, жившей в Ямато, стал ее навещать. И вот через некоторое время, – служил он при дворе, – домой вернулся и по дороге – был месяц третий, когда кленовые листы краснеют так красиво, – ветвь сломив, с дороги даме послал сказать:
"Для тебя, о друг милый,
рукой моей сломленная ветка
и весною даже
такою красной стала,
как в осень должно ей".
Так послал он ей, и ответ был принесен ему уже по прибытии в столицу.
"Когда же успел
бывший пышным цветок
так отцвести?
В твоей стороне, видно, милый,
уже не весна..."

20
В давние времена кавалер и дама были в самых тесных отношениях, и ничего иного у них на сердце не было. И вот почему-то, по пустякам, она, разочаровалась в их союзе и, думая о том, чтоб ей уйти, стихи такие сложив, на месте видном написала:
"Уйду я от тебя,
и – «сердце мелкое у ней» –
скажут люди...
Ведь не знают,
каков был наш союз!"
Написала, оставила и ушла.
Кавалер же, увидав эту оставленную ему записку, подумал: «Странно! Ничего не запомню такого, что бы должно остаться на сердце... С чего бы это она?» – и, заплакав горькими слезами, вышел за ворота, чтоб пойти отыскать ее там, где она; вышел, – смотрел сюда, туда смотрел, – но как он ни смотрел, не мог в толк взять того, где может быть она; вернувшись в дом:
"Лишенным смысла
стал наш союз!
А разве в шутку
с тобой в союзе долгом
хотел я жить?"
Так сказал он и предался тоскливым думам:
"Любила ль, нет ли
она меня, – не знаю...
Только образ
ее, в повязке драгоценной,
все время предо мною..."
Даме этой, – прошло уж много времени с тех пор, – невмоготу что ль стало, только так ему сказать послала:
"Теперь бы только
одно лишь мне желанно:
чтоб ты не сеял
в своем сердце
хоть семена травы забвенья!"
А он в ответ:
"Если б я только
услышал, что ты
хоть траву забвенья сеешь, –
тогда б я хоть знал,
что любила меня."
И еще, и еще... и вот – ближе, чем раньше, стали друг другу они, и кавалер:
«Забудешь вновь!» –
всплывает мысль...
В сомненьях сердца
сильней, чем прежде,
грусть".
А дама в ответ:
"Как в небе чистом
облака плывущие бесследно
исчезают,
так и мой удел –
быстротечным станет".
Хоть и сказала так она, но все же вновь соединилась с ним; однако отношения уж близкими быть перестали.
21
В давние времена – любовь одна почему-то прервалась, но все же от дамы – не забывала что ль она – пришли стихи:
"Хоть и горько мне,
но все ж тебя
забыть я не могу!
И ненавижу я,
и все ж люблю".
Так сказала она, а кавалер: «Ах, вот как!» – подумав, сложил:
"Свиданий? – Их нет.
Все ж одно – наши души:
как струи в реке,
что островком разделены,
за ним – опять одно..."
Хоть так и сказал он, но в ту же ночь отправился и лег с нею на ложе. И, говоря о минувшем, о том, что грядет, кавалер:
"Если бы долгая ночь
осенью была длинна,
как тысяча долгих ночей, –
пусть восемь их будет, и все ж
буду ли я насыщен?"
А дама в ответ:
"Пусть долгая ночь
осенью и будет длинна,
как тысяча долгих ночей, –
не останется разве, что нам говорить,
когда птички уже запоют?"
И с большей любовью, чем прежде, стал к ней ходить кавалер.

V
2
В давние времена дети двух семейств, проживавших в провинции, играть выходили у колодца. Когда они стали уже взрослыми – и юноша, и девушка, – они оба стесняться друг друга стали, но он лишь ее хотел в жены себе, она ж о нем одном лишь помышляла и слушать не желала родителей, за другого ее отдававших. И вот от него, жившего здесь по соседству, пришло к ней:
"У трубы колодца,
колодезной трубы – мы меряли
свой рост – ты помнишь?
Подрос я с той поры,
как мы в разлуке".
А она в ответ:
"Чем мерялись с тобою мы, –
волосы, в две струи ниспадавшие,
у меня уж ниже плеч.
И если, милый друг, не ты,
то кто ж их приласкает?"
Так переговаривались они, и в конце концов стало по их желанию. Но вот прошли годы, и родителей дамы не стало – и не стало у них опоры в жизни. «Сидеть здесь вместе, – может ли это повести к чему-нибудь?» – подумал кавалер и отправился в провинцию Коти, уезд Такаясу, где и образовалась у него новая связь. Однако прежняя дама провожала его, и виду не подавая, что ей это неприятно, и он, заподозрив: «Не потому ли так оно, что есть у ней любовь другая?» – спрятался в садике перед домом, вид сделав, что в ту Коти отправляется, – и смотрит. Видит он, что дама, тщательно одевшись, в думах:
"Повеет ветер –
и встают белые волны
на взморье, о, гора Тацута!
Не в полночь ли милый
один идет через тебя?"
Сложила такую песню, и, ее услышав, он безгранично тронут был и перестал ходить часто в Коти.
И вот редким случаем зашел он в этот Такаясу в видит, что та дама, имевшая сначала вид такой достойной, теперь неряшливо одетая, узлом замотав на затылке волосы свои – отчего лицо казаться длинным стало, – сама собственноручно держит ложку для риса и наполняет ею миску. Увидел это, и стало сердцу его неприятно, – так что и ходить к ней перестал. И потому та дама, глядя в сторону Ямато:
"В твою, о друг милый,
сторону я гляжу здесь одна.
Гора Икома!
Вы, облака, не скрывайте
ее, хоть лил бы и дождь!"
Так сказала она, и как раз тот, из Ямато – «приду!» ей сказал. Радостно ждала она, но дни шли за днями, и дама:
«Приду» – ты сказал мне...
И ночи проходят
одна за другой.
А я все люблю
того, кто столь ненадежен..."
Но хоть и сказала так она, кавалер больше здесь уже не бывал.
23
В давние времена кавалер и дама жили в провинции глухой. Кавалер был должен ко двору на службу отправляться и, о разлуке сожалея, ушел.
Прошел так год, другой и третий – и все не возвращался он, так что дама, ждать его устав, с другим – человеком к ней относившимся весьма заботливо и нежно – сегодня в вечеру быть вместе сговорилась, и как раз явился тот кавалер. «Дверь мне открой!» – стучал он, но, не открывая, она, стихи сложив, ему проговорила:
"Сменяющихся лет –
уж целых три я жду,
и ждать тебя устала...
И только в ночь сегодня
я ложе новое делю..."
Так ему сказала, а он в ответ:
"Лук «адзуса», лук «ма»,
лук «цуки», – их много...
Ну, что ж... Люби
его, как я
любил тебя все эти годы".
Сказал он и собрался уходить, но дама:
"Лук «адзуса»... – Натянешь
иль нет его, но все же –
с начала самого душа
моя, как прежде,
тебе принадлежит".
Хоть и сказала так, но кавалер ушел обратно. В большом горе дама за ним вслед побежала, но настигнуть не удалось ей, и у ручья с водою чистой ниц она упала. Там на скале кровью, с пальца взятой, она написала:
"Того, кто не любит,
кто ушел от меня,
удержать я не в силах!
Настал, видно, миг, когда жизнь
уж исчезнуть должна..."
Написала она, и не стало ее.

VI
24
В давние времена жил кавалер. Той даме, что не говорила ему ни «да», ни «нет» и все же его пленила, послал сказать:
"Пуще, чем утром рукав,
когда по полю осенью
чрез кусты проберешься, –
увлажена моя ночь,
что сплю без тебя".
А играющая в любовь дама – в ответ:
"Не знаешь ты, что я –
та бухта, на которой
нет морской травы...
Рыбак же неотступно
до изнеможенья бродит..."

25
В давние времена кавалер – в ответ человеку, который высказал ему свое сожаление в том, что он не смог добиться любви дамы, проживавшей в округе пятой улицы столицы, – сказал:
"Совсем нежданно –
в рукаве моем волненье,
как в гавани большой...
когда туда приходит
корабль китайский".

26
В давние времена кавалер, придя к даме на одну только ночь, потом уж больше не приходил, отчего родитель дамы, рассердившись, схватил бамбуковую плетенку у умывальника и в гневе отшвырнул ее; дама же, увидев в воде лоханки лицо в слезах, так сложила:
"Нет боле никого,
кто б так страдал,
как я, –
считала я, а вот –
здесь под водой еще..."
Так сложила она, – и тот, не приходивший к ней кавалер, услышав это:
"То – я там был,
что виднелся тебе в водоеме...
И даже лягушки
на дне под водою
плачут со мной в один голос".

27
В давние времена играющая любовью дама ушла от кавалера, отчего тот, в унынии:
"Почему же вдруг
так стало трудно мне
с тобой встречаться?
Ведь клялись мы с тобой –
ни капли не пролить!"

28
В давние времена приглашенный на праздник цветов к дамам придворным, служившим у матери принца наследного, бывший офицером конвоя – кавалер так сложил:
"Вздыхаю всегда
по цветам, не успев
ими насытиться вдосталь...
Но никогда еще не было так,
как в этот вечер сегодня!"

29
В давние времена кавалер той даме, с которой был он едва знаком:
"Наши встречи с тобою
кажутся мне
единым лишь мигом,
но жестокость твоя
для меня бесконечна."

30
В давние времена кавалер во дворце проходил мимо покоев одной придворной дамы, и та имела, что ли, против него чего-либо, но только молвила: «Хорошо, хорошо! Вот посмотрим, что станет с листвой травы».
И кавалер:
"Если кто клясть станет
того, в ком нет вины, –
на нем самом «забвенья» –
как говорят – «трава»
взрастет!"

31
В давние времена кавалер той даме, с которой был близок, год спустя так сказал:
"Ах, если б вновь
с пряжей клубок тот
минувшего нам намотать!
Если б ушедшее
вновь нынешним стало!"
Сказал он так, но она не почувствовала, видно, ничего, что ли...
32
В давние времена кавалер навещал одну даму, что проживала в провинции Цу, уезде Убара. Показалось той даме, что он, на этот раз вернувшись к себе домой, уж более как будто к ней прийти не думает, и вот она – ему укоры, – он же:
"С камышей прибрежных
идет, все заполняя,
прилив – сильней, сильней...
Любовь к тебе, друг милый,
все так же возрастает!"
А она в ответ:
"Мысли сердца,
сокрытого, как в бухте тайной,
узнаю как я?
Веслом, пожалуй, – тем,
чем двигают ладью..."
Слова эти принадлежали человеку, живущему в деревне, и что ж – хороши ли, иль плохи они?
33
В давние времена кавалер даме жестокой:
"Сказать тебе – не в силах,
а не сказать – в волненьи
я терзаюсь сам...
Да, время наступило,
когда душа лишь плачет!"
Вероятно, сказано им это после долгих дум.
34
В давние времена кавалер той даме, с которой связь порвалась не по причинам сердца:
"Краткий миг свиданья
мы вместе завязали
узлом крепким...
И пусть в разлуке мы, –
потом ведь встретимся с тобою!"

35
В давние времена кавалер даме в ответ на слова: «ты, верно, забыл уж» –
"По тесной лощине
до самой вершины
вьется лиана...
«Конец» – говоришь ты, а я –
и не думаю вовсе!"

36
В давние времена кавалер познакомился с дамой, любовью игравшей. Не уверен, что ли, в ней был он, – но только:
"Если ты не со мной, –
не развязывай нижней шнуровки,
хоть и будь ты вьюнком, –
цветочком, не ждущим
вечерних теней..."
В ответ она:
"Ту шнуровку, что вдвоем
завязали мы,
одна я, вплоть до встречи
с тобой, и не сумею,
видно, развязать!"

37
В давние времена Ки Арицунэ, куда-то уехав, не возвращался долго, и вдруг ему:
"Из-за тебя я привык
к думам тоскливым.
Не это ли люди,
что в мире живут,
«любовь» называют?"
И Арицунэ в ответ:
"Из-за меня, говоришь?..
Из-за того, кто и сам
столь неопытен, что
у людей спросить должен:
что ж такое любовь?"

38
В давние времена жил микадо – микадо Сэйин по прозванию. Августейшую дочь его звали Такаико. Принцесса эта скончалась, и в ночь похорон кавалер, живший рядом со дворцом, взглянуть собираясь на них, с дамой вместе – в ее экипаж усевшись – сюда подъехал. Долго он пробыл, а похоронная процессия все не выходила. Вздыхая, готов был он уже прекратить ожидание, и здесь, в этот миг, известный повсюду как любовный игрец, Минамото Итару, который явился также сюда посмотреть и, экипаж кавалера приняв за дамский, к нему приблизился и всячески старался игру начать, – в миг этот Итару, светлячка поймав, его бросил к ним в экипаж.
Сидевшая там дама, опасаясь, как бы при свете светлячка ее не увидали, его потушила. А сидевший с ней кавалер:
"Процессия выйдет – и всё
на свете этом для принцессы
окончится: ведь свет погас...
Ты слушай плач: неужли годы
уж все для ней прошли?"
А Итару в ответ:
"Да, в самом деле, слышу,
как жалобно рыдают...
Но то, что свет погас –
вот этого уж я
не знаю, право".
Так он ответил. Для стихотворения первого в свете любовного игреца это было поистине обыкновенно.

VII
39
В давние времена юноша один влюбился в женщину, дурного ничего собой не представлявшую. Родитель деспот был у него и, опасаясь, что их любовь придет к завершению своему, эту женщину собрался изгнать из дома. Решил он так, но все же пока еще не изгонял. А тот ведь сыном был, – влияния не имел еще и остановить его не мог. Дама также – как звания низкого – сил не имела для борьбы.
И вот за это время любовь их становилась все сильней, сильней...
Как вдруг родитель эту женщину изгнал из дома. Кавалер кровавые лил слезы, но помешать не мог.
Увели ее, и дама тем, кто шел назад[45 ] –
"Если он спросит:
доколе
вы проводили меня, –
до «реки» неустанных в разлуке
«слез» – вы ответьте ему!"
А кавалер – в слезах весь – так сложил:
"Если отвращенье, –
кому же будет трудно
расстаться с кем-нибудь?
Для меня же пуще
печаль теперь, чем раньше..."
Так сложил он и впал в беспамятство, – родитель же не знал, что делать. Решал он, полагая, что дело здесь в простом; он думал, что таким оно быть не могло, но так как тот на самом деле чувств лишился, в смятении, стал давать различные обеты.
Сегодня в сумерки лишился чувств тот, и на другой лишь только день, в час пса, наконец, в себя пришел.
В старину вот как любили молодые люди, а нынешние старцы – как раз так, что ль, поступают?
40
В давние времена жили две дамы – родные сестры. Одна имела мужа из звания низкого, и бедного, другая – благородного, и с состоянием. Вот та, что имела мужа незнатного, в последних числах декабря, одежды вымыв верхние, сама сушить их на шесте развешивала. Желание большое было у ней, но непривычна к столь низкому труду она была и, платье надевая на шест сушить, в плечах его порвала. Не зная, что делать, только плакала и плакала она.
И вот тот благородный кавалер, услышав это и сочувствием сильным к ней проникшись, послал ей то, что бросилось в глаза в миг тот первым – прекрасную одежду особ шестого ранга и при этом –
"Когда фиалок
цвет густой темнеет,
на поле всем вдали,
растений разных глазу –
не отличить!"
Смысл здесь, по-видимому, тот же, что и в стихотворении: «На равнине Мусаси».

VIII
41
В давние времена кавалер, зная и зная, что дама та играет в любовь, все ж сблизился с нею. И, несмотря ни на что, приятной ему была она. Часто ходил к ней он, и все же беспокоился сильно; однако перестать ходить не в силах был; и так однажды дня два иль три – помехи были – к ней не пошел он; и тут ей так он:
"Даже след мой,
след от моих посещений, –
все тот же, что был...
А чьей уж тропою
стал он теперь?"
Так сложил он из подозрений к ней.
42
В давние времена жил принц, принц Кая по имени. Принц этот, пристрастный к дамам, к ним относился у себя при дворе с благосклонностью особой.
Была одна средь них очень красива, и не давала прохода ей молодежь. «У ней – лишь я один!» – так думал один из них; другой же, узнав об этом, письмо ей посылая, модель кукушки изготовил и...
"Селений, в которых
поешь ты, кукушка,
так много!
Сторонюсь от тебя я,
хоть и люблю..."
Так сказал он. Дама ж эта, ему желая угодить:
"Кукушка та, лишь о которой
сложилось имя так,
сегодня утром плачет...
Ведь в стольких хижинах от ней
так сторонятся люди!"
Время было – месяц май. И кавалер в ответ:
"Во многих хижинах... и все же –
кукушке этой верю!
Вот если б только голос
не смолк ее в селеньи,
где я живу..."

43
В давние времена жил кавалер. В провинцию назначенному другу проводы желая устроить, он позвал его к себе. Близким человеком был тот, и кавалер жену свою заставил чарки подносить, а в подарок одежду женскую решил отдать.
И вот кавалер-хозяин, стихи сложив, жене дал прикрепить к одежде той у места поясницы:
"Для тебя, о, уходящий
друг, с себя я сняла
одежду – скорбь!
И без них я даже
теперь останусь".

44
В давние времена жил кавалер. Нежно любимая дочь одного человека – как бы перемолвиться хоть словом с этим кавалером – все помышляла. Высказать все это трудно было, верно, ей, и заболела она. Уж при смерти сказала: «Вот, как я думала» – и, услыхав отец про это, весь в слезах кавалеру все передал, и тот в смятении прибежал, но девушка уж умерла. В тоске, унынии захирел он.
Время было – конец июня, были дни жары ужасной. Вечером играла музыка, а ночью слегка повеял прохладный ветерок. Светлячки высоко взлетали вверх. И кавалер тот лежал, на них смотря:
"Светляк летающий!
Ты доберешься
до неба самого, – скажи
ты гусям диким там, что здесь
осенний ветер веет".
"Сумерками дня
летнего, который
не хочет так темнеть,
с тоскою гляжу я, и невольно
грустно мне..."

45
В давние времена кавалер имел очень хорошего друга. Думали оба они, что ни на миг друг от друга не отойдут, но уезжал тот в провинцию, и с горестью сильной расстались они. Месяцы шли, и в письме, присланном другом: «Как грустно! С тобою не видимся мы; время проходит... уж не забыл ли меня? в отчаяньи ужасном я помышляю... сердца ведь людей в этом мире: с глаз лишь долой – сейчас и забвение».
Так он писал, и в ответ кавалер:
"С глаз долой – говоришь?
Так не кажется мне...
Ни минуты одной,
чтоб забыл я тебя, –
облик твой предо мной".

46
В давние времена у кавалера была дама, о которой нежно он помышлял: «Ах, как бы!..», но, однако, дама, про кавалера слыша, что он ветрен, все более бесчувственною становилась и ему сложила:
"Говорят, что много
рук, что зацепляют
у большой нус'а.
Люблю тебя и все же
не верю я тебе".
А кавалер в ответ:
"Нуса большая... слава
такая создалась...
Ведь и струй течение
в конце концов находит
себе, как говорят, порог..."

47
В давние времена жил кавалер. В виду имея устроить проводы другу, он ждал его, но тот не приходил, и кавалер:
"Теперь я знаю,
что такое горечь!
Теперь без промедленья
туда, где ждут меня,
ходить я буду!"

48
В давние времена жил кавалер. Сестра его младая была красива очень, и он, наблюдая ее играющую на кото –
"Юность и свежесть, –
корень на вид
так благороден!
В мыслях: кому же придется
травку младую связать..."
А она в ответ:
"Травке младой,
зачем эти слова,
необычные столь?
Ведь открытым таким
тебя считала она..."

49
В давние времена жил кавалер. Ревнуя сам ревнующую его даму, он –
"Пусть возможно
нагромоздить раз десять
яиц десятки, –
можно ль верить
сердцу женщины?"
проговорил, а та –
"Пусть будет,
что росинки утра
останутся и днем...
Но кто ж будет верить
мужчины чувствам?"
И кавалер снова –
"Пусть возможно, что вишен цветы,
хоть ветер и дует,
не осыплются с прошлого года, –
увы, трудно верить
женскому сердцу!

- Без Автора - Исэ моногатари => читать онлайн электронную книгу дальше


Было бы отлично, чтобы книга Исэ моногатари автора - Без Автора дала бы вам то, что вы хотите!
Если так получится, тогда можно порекомендовать эту книгу Исэ моногатари своим друзьям, проставив гиперссылку на данную страницу с книгой: - Без Автора - Исэ моногатари.
Ключевые слова страницы: Исэ моногатари; - Без Автора, скачать, бесплатно, читать, книга, электронная, онлайн
 Таинственный обоз